Роджер читал и прикидывал в уме. Хаксли, Кук, Холмс, Гумбольдт… Роберт, или Луи, или Чарльз, или Фредерик. Его любимым цветом был красный. На глаза попалась книга в красном переплете: Эварист Трент, «Опухоли мозга и позвоночника», а потом еще одна: Гулдинг Фрезир, «Закон и общество». Может быть, ему предстоит стать врачом или юристом? Он скомбинировал два имени в одно, и доктор Гиллиз вписал в свои письма: «Трент Фрезир».
Утром 26 июля Роджер уехал в Чикаго. Он не счел нужным обсудить с матерью принятое решение. Отношения матери с дочерьми были точно мирный ландшафт, холодноватый и ясный; отношения матери с сыном — как тот же ландшафт, но в бурю. Сын любил горячо, неистово, и любовь сочеталась в нем с чувством глубокой обиды. Мать сознавала, что виновата, и не прощала себе этой вины. Она всю свою любовь отдала мужу; для детей осталось немного. Мать и сын редко смотрели друг другу в глаза; каждый слышал мысли другого — при таких отношениях нежности не всегда есть место. Каждый выше меры ценил другого — и страдал. Между ними долго стоял Джон Эшли, а ему страдание было чуждо, и он еще не научился замечать страдания своих близких.
Софи молча наблюдала, как брат укладывает в один из двух почему-то непроданных маленьких саквояжей то, что она ему принесла — белье, которое выстирали и выгладили мать и Лили, и сверток с несколькими ломтями хлеба, намазанными вместо масла каштановой пастой и повидлом из яблок домашнего изготовления. Было семь часов утра. Они вместе вышли из дома и, дойдя до крокетной площадки, остановились с той стороны, которая не видна была из окон. Там Роджер опустился на одно колено, его лицо оказалось на уровне ее лица.
— Ну, Софи, ты только смотри, не падай духом. Я даже мысли такой не хочу допустить. Держись, как держалась до сих пор. Нам с тобой нельзя иначе.
Он помолчал с минуту тяжелым от всего, что не вместилось в слова, молчанием.
— Раз в месяц мама будет получать от меня письмо и деньги. Но ни своего нового имени, ни адреса я ей не сообщу. Ты понимаешь, почему? Потому что полиция станет вскрывать все письма, адресованные в «Вязы». А я не хочу, чтобы полиция узнала, где я. Значит, писать мне мама не сможет; но я пока и не хочу получать от нее письма — первые полгода во всяком случае, а может быть, и больше. У меня сейчас должна быть одна цель, один интерес — ты знаешь, какой?
Софи отозвалась полушепотом:
— Деньги.
— Да. Но тебе я тоже буду раз в месяц писать. Только не сюда, а на имя Порки, чтобы никто ничего не знал. Слушай меня внимательно, Софи. После пятнадцатого числа каждого месяца ты должна хоть раз в день проходить мимо окошка Порки, у которого он всегда сидит и работает. Иди, не поворачивая головы, но краешком глаз постарайся увидеть, не висит ли в окошке календарь, который я ему подарил к рождеству, — помнишь, с хорошенькой девушкой на картинке. Если висит, значит, для тебя есть письмо. Но ты сразу не входи, а вернись домой, захвати пару туфель и тогда спокойно иди, будто тебе надо отдать туфли в починку. Никто, Софи, слышишь, ни одна живая душа не должна знать, что мы с тобой сносимся через Порки. Иначе мы и его можем подвести. Весь этот план он придумал. Он — самый лучший наш друг. Теперь так: в каждое мое письмо будет вложен листок бумаги и конверт, уже с марками и с надписанным адресом. Ты мне напишешь, и вечером, после того как стемнеет, пойдешь опустить письмо в тот почтовый ящик, что около дома Гибсона. Это довольно далеко, но так будет лучше. И пиши мне обо всем, что у вас тут делается, слышишь, обо всем. Как мама, как вы все. И главное — всю правду пиши, ничего не утаивай.
Софи торопливо кивнула.
— И еще вот что запомни, Софи. То, что произошло с папой, не самое важное. Самое важное начинается только сейчас. И оно зависит от нас с тобой. Будь и дальше такой, как ты есть. Не увлекайся разными глупостями, как это часто бывает с девушками. Нам нужно сохранять ясную голову. — Он еще понизил голос. — Предстоит борьба, нелегкая борьба ради денег. Деньги у мамы будут, для нее я бы даже украсть не побоялся.
Снова Софи торопливо кивнула. Ей это было понятно. Другое ее сейчас беспокоило и казалось ей неизмеримо важнее. Она сказала негромко:
— Ты мне тоже должен кое-что обещать, Роджер. Обещай, что и ты ничего не будешь утаивать. Если, например, заболеешь или еще что.
Роджер поднялся на ноги.
— Об этом ты меня не проси, Софи. Мужчина — совсем другое дело… Но я обещаю в общем писать правду.
— Нет, Роджер, нет! Вдруг ты заболеешь, тяжело заболеешь, или тебе нечего будет есть, а ты совсем один. Вдруг с тобой что-нибудь случится вроде того, что случилось с папой. Если ты мне не дашь слова писать всю правду, я тебе тоже не дам. Нельзя требовать от человека мужества, лишая его возможности это мужество проявить.
Две воли скрестились.
— Ладно, — наконец сказал Роджер. — Обещаю. По рукам.
Софи посмотрела на него долгим взглядом, который запомнился ему на всю жизнь. «Взгляд Жанны, слушающей голоса» — так он потом любил говорить.
— Потому что — ты это знай, Роджер, — если тебе когда-нибудь что-то будет нужно, деньги или другое что, я сумею достать. Я все для тебя сумею.
— Знаю, Софи. Знаю. — Он сунул руку в карман и достал пятидолларовую бумажку. — Слушай, в тот вечер, когда отца увозили, он послал мне свои золотые часы. Вчера я их продал за сорок долларов мистеру Кэри. Тридцать отдал матери, пять оставил себе и пять отдаю тебе. Мне кажется, мама сейчас как-то далека от мыслей о деньгах. Покупками занимаешься ты, вот и спрячь эти пять долларов на черный день.