— Моя мать — маркиза де Монтемайор… — Донья Клара подозревала, что настоятельница вряд ли была в восторге от ее матери, и, не дав ей заговорить, произнесла длинную и горячую речь в защиту доньи Марии. Упрекая себя, она забыла всякую томность. Потом и настоятельница рассказала ей о Пепите и Эстебане и о визите Камилы.
— Все, все мы оказались недостойными. И хочется понести наказание, претерпеть все возможные кары, но знаете, дочь моя, — я едва осмеливаюсь сказать это — в любви даже ошибки наши, кажется, недолговечны.
Графиня показала настоятельнице последнее письмо доньи Марии. Мать Мария не решилась сказать вслух, как поразило ее, что такие слова (а слова эти до сих пор весь мир повторяет про себя с наслаждением) могли родиться в душе у хозяйки Пепиты. «Пойми, — внушала она себе, — пойми наконец, что везде можно встретить благость». И она, как девочка, радовалась этому новому доказательству, что ростки, ради которых она жила, пробиваются повсюду, что мир созрел.
— Вы сделаете мне одолжение, дочь моя? Позволите показать вам мою работу?
Солнце село, но настоятельница с фонарем в руке все водила и водила ее по коридорам. Донья Клара видела старых и молодых, слепых и немощных, но больше всего смотрела она на умную усталую старуху, которая ее вела. Настоятельница вдруг останавливалась в проходе и говорила:
— Я все думаю, ведь можно же помочь глухонемым. Кажется мне, что терпеливый человек мог бы… мог бы изобрести для них язык. Вы знаете, в Перу их сотни и сотни. Вы не помните, может быть, в Испании нашли какое-нибудь средство?.. Что ж, когда-нибудь найдут.
Или чуть позже:
— Вы знаете, все из головы нейдет — ведь можно что-то сделать для безумных? Я стара — вы видите — и не могу отправиться туда, где обсуждают такие вещи, но иногда я наблюдаю за ними, и кажется… А в Испании с ними ласковы? Мне кажется, тут есть какой-то секрет — совсем где-то близко, руку протянуть. Когда-нибудь, когда вернетесь в Испанию и услышите что-либо для нас полезное, вы напишете мне письмо… если найдется время?
Наконец, показав донье Кларе даже кухни, настоятельница сказала:
— А теперь я прошу извинить меня, потому что я должна зайти в комнату очень больных и сказать им несколько слов, над которыми можно подумать, когда не спится. Я не прошу вас идти со мной, потому что вы не привыкли к таким… такому зрелищу и звукам. Да и разговариваю я с ними, как с малыми детьми. — Внезапно она исчезла и появилась через мгновение с одной из своих помощниц — той, которой тоже коснулось несчастье на мосту, — с бывшей актрисой.
— Она скоро уйдет, — сказала настоятельница, — у нее дело в другом конце города; а я, когда поговорю с больными, покину вас, потому что мельник больше не захочет меня ждать, а спор наш затянется надолго.
Донья Клара все же стояла в дверях, пока настоятельница говорила с ними, поставив фонарь на пол у ног. Мать Мария стояла спиной к столбу; больные лежали рядами, глядя в потолок и стараясь дышать тише. Она говорила обо всех тех, кто один во тьме (она думала об одиночестве Эстебана, думала об одиночестве Пепиты), где не к кому обратиться, — о тех, для кого мир, наверно, более чем тяжек — бессмыслен. И лежавшие на кроватях чувствовали, что ограждены стеной, которую возвела для них настоятельница; за нею тьма, а внутри тепло и свет, которых они не променяют даже на избавление от мук и от смерти. Но пока она говорила, другие мысли бежали в ее сознании. «Уже теперь, — думала она, — почти никто не помнит Эстебана и Пепиту, кроме меня. Одна Камила помнит своего дядю Пио и своего сына; эта женщина — свою мать. А скоро и мы умрем, и память об этих пятерых сотрется с лица земли; нас тоже будут любить и тоже забудут. Но и того довольно, что любовь была; все эти ручейки любви снова вливаются в любовь, которая их породила. Даже память не обязательна для любви. Есть земля живых и земля мертвых, и мост между ними — любовь, единственный смысл, единственное спасение».
Летом 1902 года Джон Баррингтон Эшли из города Коултауна, центра небольшого углепромышленного района в южной части штата Иллинойс, предстал перед судом по обвинению в убийстве Брекенриджа Лансинга, жителя того же города. Он был признан виновным и приговорен к смертной казни. Пять суток спустя, в ночь на вторник 22 июля, он бежал из-под стражи по дороге к месту исполнения приговора.
Таково было «дело Эшли» — «Угольщицкое дело», как его прозвали, — вызвавшее немало толков, возмущения и насмешек по всему Среднему Западу. В том, что Эшли — намеренно или случайно — застрелил Лансинга, ни у кого сомнений не возникало, но всем ясно было, что процесс велся из рук вон плохо: выживший из ума судья, несостоятельная защита, пристрастный совет присяжных. А когда в довершение всего осужденный убийца бежал из вагона, где его охраняли пятеро конвойных, и словно испарился — в кандалах, наголо обритый, в арестантской одежде, — тут уж посмешищем сделался самый штат Иллинойс. А спустя пять лет прокуратура штата в Спрингфилде заявила о раскрытии новых обстоятельств, полностью устанавливающих невиновность Эшли.
Итак, допущена была судебная ошибка при разборе не особо значительного дела в небольшом среднезападном городке.