— В чем дело? — спросил он.
— Я иду гулять, — угрюмо ответил Эстебан, застегивая пояс. И через секунду добавил как бы с гневом: — Тебе это незачем говорить… что ты сейчас сказал… ради меня. Мне все равно, пишешь ты ее письма или нет. Ради меня ничего менять не нужно. Мне до этого дела нет.
— Ложись спать, дурак! Господи, ты дурак, Эстебан! С чего ты взял, будто я говорю это из-за тебя? Ты не веришь, когда я говорю, что у меня с ней все кончено? Ты думаешь, я опять хочу писать ее грязные письма и вот так получать за них деньги?
— Все правильно. Ты любишь ее. Из-за меня ты ничего менять не должен.
— Люблю ее? Ты рехнулся, Эстебан. Как я могу ее любить? На что мне надеяться в этой любви? Ты думаешь, она давала бы мне писать эти письма, если бы у меня была хоть какая-нибудь надежда? Ты думаешь, она швыряла бы мне каждый раз монетку?.. Ты рехнулся, Эстебан, больше ничего.
Было долгое молчание. Эстебан не ложился спать. Он сидел при свече посреди комнаты и постукивал ладонью по краю стола.
— Да ложись ты спать, дурак! — закричал Мануэль, приподнявшись на локте под одеялом. Он говорил на их тайном языке, и от незнакомой боли в сердце притворная ярость его восклицания прозвучала правдоподобнее. — Обо мне не беспокойся.
— Не хочу. Я иду гулять, — отозвался Эстебан, взяв плащ.
— Куда ты пойдешь? Два часа ночи. Дождь. Что за гулянье в такую погоду? Слушай, Эстебан, я клянусь тебе, с этим покончено. Я не люблю ее. Только сперва любил.
Эстебан стоял уже в черном дверном проеме. Неестественным голосом, каким мы произносим самые важные заявления в жизни, он пробормотал:
— Я стою у тебя на дороге, — и повернулся уходить. Мануэль вскочил с кровати. В голове у него был страшный гул, какой-то голос кричал, что Эстебан уходит навсегда, оставляет его навсегда.
— Во имя Господа, во имя Господа, Эстебан, вернись! Эстебан вернулся, лег в постель, и они не заговаривали об этом несколько месяцев. На другой же вечер Мануэлю представился случай подтвердить свое решение. Посыльному, явившемуся от Периколы, сурово велели передать актрисе, что писать для нее письма Мануэль не будет.
Однажды вечером Мануэль распорол колено об острую железку. Оба брата и дня не болели в своей жизни, и теперь Мануэль с недоумением наблюдал, как пухнет его нога, и чувствовал, как волнами прокатывается по телу боль. Эстебан сидел рядом и всматривался в его лицо, пытаясь представить себе, что такое сильная боль. Наконец как-то в полночь Мануэль вспомнил, что один городской цирюльник рекомендует себя на вывеске опытным брадобреем и хирургом. Эстебан побежал через весь город за ним. Он заколотил в дверь. Из окна высунулась женщина и объявила, что ее муж возвратится только утром. В страшные часы ожидания они говорили друг другу, что, когда врач осмотрит ногу, все будет хорошо. Он что-нибудь сделает, и через день-другой, а то и просто через день, а то и раньше, Мануэль будет ходить как ни в чем не бывало.
Цирюльник пришел и прописал разные отвары и мази. Эстебану он наказал каждый час прикладывать к ноге брата холодные тряпки. Цирюльник удалился, и братья сели ждать, когда утихнет боль. Но пока они сидели, глядя друг другу в лицо в ожидании чуда науки, боль усиливалась. Снова и снова Эстебан подходил к брату с мокрым полотенцем; оказалось, что самым страшным был момент, когда его прикладывали. При всей своей бесконечной стойкости Мануэль не мог удержаться от крика и метался по кровати. Наступила ночь, а Эстебан все так же невозмутимо ждал, наблюдал, работал. Девять, десять, одиннадцать. Теперь, когда подходило время менять компресс (а час так музыкально отбивали все башни), Мануэль умолял Эстебана не делать этого. Он прибегал к обману и уверял, будто почти ничего не чувствует. Но Эстебан, хотя его сердце разрывалось от боли, а губы вытягивались в железную нить, закатывал одеяло и люто приматывал полотенце к ноге. Мануэль постепенно впал в бред, и, когда меняли компресс, все мысли, которые он не позволял себе в здравом уме, разросшись, срывались у него с языка. В два часа, обезумев от боли и ярости, он до пояса выбросился из постели, так что голова ударилась об пол, и закричал:
— Сошли господь твою душу в самый холодный ад. Терзай тебя тысяча дьяволов, Эстебан. Будь ты навеки проклят, слышишь?
У Эстебана дух занялся; он вышел в переднюю и прислонился к двери, широко раскрыв глаза и рот. А из комнаты еще доносилось:
— Да, Эстебан, будь проклята твоя скотская душа навеки, ты слышишь? За то, что встал между мной и тем, что было мое по праву. Она была моя, слышишь? По какому праву ты… — и он пускался в подробные описания Периколы.
Такие вспышки повторялись каждый час. Эстебан не сразу понял, что в эти минуты сознание брата затемнено. После первых мгновений ужаса, которому способствовала его глубокая религиозность, он возвращался в комнату и, понурясь, приступал к своим обязанностям.
К рассвету брат стал спокойнее. (Ибо какому из человеческих недугов рассвет не приносит видимого облегчения?) И в один из таких светлых промежутков он мирно сказал Эстебану:
— Сын божий! Мне легче, Эстебан. Однако эти тряпки помогают. Увидишь, завтра я буду на ногах. Сколько ночей ты не спал! Увидишь, больше я не доставлю тебе хлопот, Эстебан.
— Какие хлопоты, дурак.
— Ты не принимай меня всерьез, когда я не велю тебе прикладывать полотенце, Эстебан.
Долгое молчание. Наконец Эстебан вымолвил еле слышно:
— Я думаю… как ты думаешь, может быть, стоит позвать Периколу? Она бы зашла к тебе на несколько минут… Я хочу сказать…